За последний год к Алексею Хвостенко привыкли. Перестали задавать недоуменные вопросы: «А кто это?», «А разве он жив?». Перестали спрашивать, как он относится к тому, что Борис Гребенщиков украл у него песню (точнее, исполнение песни). Забавно, что Хвостенко вернулся в Россию вроде бы как «рок-певцом». Потому что по разделу «авторской песни» он явно не проходил. А раз так — кем же еще ему быть? Забавно, потому что это был другой человек и человек другой эпохи. Его инакость, чужеродность открывалась на его концертах в московских клубах. Публика как будто разделялась. Одни смотрели и слушали с некоторой ностальгией, другие — с недоумением. Он явно не вписывался в привычное, и те, кто не знал его песен, кто его слышал впервые, чаще всего переставали его слушать вовсе. Действительно, сразу как-то и не вместить.
Конечно, он не рок-певец, не бард, не первый исполнитель песни «Под небом голубым». И никак его нельзя назвать ни шестидесятником, ни диссидентом. Он не укладывается ни в одно из этих определений. Сам себя он считал в первую очередь художником. И, например, на юбилей бульдозерной выставки приезжал он, разумеется, именно в этом качестве. Наверное, художник лучшее определение. Художник в старом замечательном смысле слова. Тогда все встает на свои места. И тогда, конечно, гораздо ближе Хвостенко Иосиф Бродский, а не Борис Гребенщиков. Тогда понятнее и миф Алексея Хвостенко, его парижский «текст», его разнообразные занятия, его стихи и его песни. Тогда не надо мучиться с дефинициями, тогда внятен его артистический синкретизм, кажущийся хаос звуков, смыслов и образов:
Я говорю вам: жизнь красна.
В стране больших бутылок,
Здесь этикетки для вина,
Как выстрелы в затылок,
Здесь водка льется из обойм
Похмельной пулей в небо,
Готов поспорить я с тобой,
Что ты здесь прежде не был.
Точно не был, хотя, кажется, все реалии знакомы. Впрочем, самое удивительное в этом стихотворении, начальные строки которого я процитировал, — жанр. Это эпиталама, свадебные поздравительные стихи.
Эпиталама — нечто древнее, забытое и в современности столь же неуклюжее, как гекзаметр. Впрочем, и сам Хвостенко смотрелся здесь каким-то странным реликтом, вестником культуры, которой уже нет. С этой точки зрения его возвращение в Россию и смерть в России знаменательны.
Его концерты… Конечно, это был голос не прежнего Хвостенко. Тот, прежний, скорее угадывался, иногда с трудом прорывался. Это был не голос, а хрип, выдох. Он стирался, исчезал на глазах. Его было почти непереносимо слышать, особенно тем, кто помнил его былое звучание. И с другой стороны, в этом было нечто фантастическое. И нечто болезненное. По крупицам рассыпалось, рассеивалось то, что раньше было жизнью. Но в то же время, даже лишившись силы, этот голос привлекал. Он свидетельствовал о силе. Голос стал знаком, символом. Когда голоса не стало совсем — не стало Хвостенко.
И ночь, и день,
И сон, и смерть,
И небо, и вода.
Последний путь,
И первый снег,
И легкая звезда.
10 декабря 2004